Я перевожу взгляд с Лео на экран и обратно:
– Простите?
– Освенцим. Аушвиц. Вы наверняка о нем слышали. Город в Польше. Весьма известный. Задний проход мира.
– Что вы, собственно, хотите сказать? Это фотография? Инфракрасная, термальный образ, что-то в этом роде?
– Нет, не термальный. Его скорее можно назвать темпоральным. Да, это подходящее слово.
– Я все-таки не понимаю.
– Перед вами, – говорит Лео, тыча пальцем в экран, – концентрационный лагерь Освенцим девятого октября одна тысяча девятьсот сорок второго года.
Я недоуменно сморщиваюсь. Экий тугодум. Я то есть тугодум.
– Что вы хотите сказать?
– Именно то, что говорю. Освенцим, девятое октября. В три часа пополудни. Вы видите именно этот день.
Я еще раз всматриваюсь в прелестные волнующиеся очертания, в их сладостные переливчатые цвета.
– Вы хотите сказать… фильм?
– Вы по-прежнему спрашиваете, что я хочу сказать, а я по-прежнему именно это и говорю. Я хочу сказать, что ваш взгляд прорезает одновременно и пространство, и время.
Я молча вытаращиваюсь на него.
– Если бы в этой лаборатории имелось окно, – произносит Лео, – и вы посмотрели бы в него, то увидели бы Кембридж пятого июня одна тысяча девятьсот девяносто шестого года, так?
Я киваю.
– Экран, который вы видите, и есть такое окно. Все эти очертания, смещения суть передвижения мужчин и женщин, находящихся в Освенциме, Польша, девятого октября сорок второго года. Вы могли бы назвать их энергетическими подписями. Треками элементарных частиц.
– Вы хотите сказать… то есть вы говорите, что эта машина смотрит назад во времени?
– Одна из этих форм, – продолжает Лео, как если бы я ничего и не спросил, – одна из красок, – ладонь его слегка подталкивает мышку, – одна из них. Любая, им может быть любая.
– Чем может быть любая?
Лео на миг поворачивается ко мне:
– Где-то здесь находится мой отец.
Я наблюдаю, как он яростно водит мышкой, словно отыскивая что-то. Мышка, похоже, работает, как ручка телекамеры, создающая панорамный обзор, наклоняя и увеличивая весь этот мир красочных форм. Лео резко бросает ее влево: картинка поворачивается по часовой стрелке.
– Отец прибыл в Освенцим восьмого октября. Это все, что я знаю. Вот! Как по-вашему, это не он? – Лео тычет пальцем в приземистую фигурку, внешнее оперенье которой светится нежными сиреневыми тонами. – Возможно, и он. А может быть, собака или лошадь. Или просто дерево. Труп. Скорее всего, труп.
Сердитые глаза Лео наполняются слезами, слезами, которые текут по его лицу, смешиваясь с кровью, так и сочащейся из прокушенной губы.
– Мне никогда не узнать, – произносит он, низко склоняясь над стендом, чтобы пристукнуть по тумблерам питания. – Никогда и ничего.
С мелодичным пощелкиванием статического электричества темнеет экран. Светодиодные цифры гаснут. Тихий гул вентилятора, гукнув, стихает. Я молча гляжу в пустоту экрана.
– Ну вот, Майкл Янг. – Лео изящно промокает слезы узким краем выступающей из рукава его лабораторного халата рубашечной манжеты. – Вы видели Освенцим. Мои поздравления.
– Вы серьезно?
– Совершенно серьезно. – Гнев и напряжение исчезли, он снова обратился в спокойного дядюшку Смарфа. Лео закрывает свою машину, любовно поглаживает мышку.
– И мы действительно смотрели назад во времени?
– Всякий раз, поднимая глаза к ночному небу, вы смотрите назад во времени. Не такое уж и великое дело.
– Да, но вы сфокусировались на отдельном дне.
– Разумеется, это телескоп совсем иного типа. К сожалению, он также и совершенно бесполезен. Просто световое шоу, вот и все. Искусственная квантовая сингулярность, проку от которой не больше, чем от электрической точилки для карандашей. Даже меньше.
– Вы не можете преобразовать все эти красочные завихрения в узнаваемые фигуры?
– Не могу.
– Но когда-нибудь?
– Когда я обращусь в далекое прошлое – возможно. Да. Это возможно. Возможно все.
– А что вы еще видели? Какие-нибудь битвы, землетрясения? Ну, знаете, Хиросима, что-нибудь в этом роде?
– Хиросиму я наблюдал. Я видел также Западный фронт Первой мировой. Я побывал во многих временах и местах. Но, боюсь, всегда возвращался к Освенциму. Кстати, ответ таков: «Свидетели Иеговы».
– Э-э… не понял. «Свидетели Иеговы» – ответ на что?
– Лиловый треугольник? Помните, вы не смогли догадаться, кто его носил? Та к вот, «Свидетели Иеговы» и носили.
– А. – Сказать мне на это, в общем-то, нечего. – Значит, вы всегда возвращаетесь в Освенцим, в этот день?
– Всегда в этот день.
– И ничего сделать не можете, не можете… взаимодействовать?
– Нет. Это… как бы лучше сказать? Это вроде радиоприемника. Вы настраиваете его, слушаете, но передать ничего не можете.
– И вы не знаете, что перед вами? То есть не можете истолковать увиденное?
– Цвета связаны с химическими элементами. Кислород синий, водород красный, азот зеленый и так далее. Но и это ни о чем мне не говорит.
– Кому еще вы это показывали?
– У нас что, игра «Двадцать вопросов»? Вы первый, кто видел мое устройство.
– Почему я?
Лео вперяет в меня взгляд.
– Предчувствие, – изрекает он.
Как воевать
Ади и Руди
В шесть утра и так-то было темно, а при нынешнем тумане мрак стоял совсем непроглядный. Тем не менее Штойер, командир взвода, выбрал для очередной своей речи именно это время.
– Солдаты! Линия фронта британцев протянулась от Гелувельта до Бекелара, Ипр лежит всего в пяти милях к востоку. Перед Шестнадцатым поставлена задача нанести сокрушительный удар по самому сердцу томми. И мы не подведем. Полковник фон Лист надеется на нас. На нас надеется Германия.
Рядовые Вестенкиршнер и Шмидт вглядывались в темноту – в то место, из которого доносился голос Штойера.
– Германия не имеет о нашем существовании ни малейшего представления, – весело сообщил Игнац Вестенкиршнер.
– Не стоит так говорить, – пророкотал между ними чей-то голос.
Игнац удивленно воззрился на стоявшего справа от него пехотинца с желтоватым лицом. Ростом Ади – все они называли его Ади – был, при его пяти футах, девяти дюймах, немного выше среднего, однако из-за болезненной, землистой кожи и узких плеч казался более тщедушным и низкорослым, чем все прочие.
– Прошу прощения, сударь. – Игнац отвесил ему на манер прусского юнкера насмешливый поклон.
До атаки оставалось сорок пять минут. Со стороны британских окопов доносились звуки беспорядочной пальбы: тупые хлопки, казавшиеся скорее смешными, чем опасными, – как будто там пердел пережравший травы бык.
Эрнст Шмидт молча протянул товарищам сигареты. Ади, взглянув на пачку, ничего не сказал, так что Игнац взял себе сразу две.
– Даже сейчас не будешь? – удивленно спросил он. – Когда до боя осталось всего ничего?
Ади покачал головой и, побаюкав в руках винтовку, прижал ее к телу. Игнац вспомнил, как наблюдал за ним на второй день обучения, – Ади поглаживал винтовку с той самой минуты, как она оказалась в его руках. Смотрел на нее с благоговением и восторгом, с какими женщина разглядывает новые шелковые трусики, привезенные из самого Парижа.
– Ты что же, вообще никогда не курил?
– Один раз, – ответил Ади. – Совсем немного. За компанию.
Игнац встретился взглядом с Эрнстом и слегка приподнял бровь. Представить себе Ади в какой ни на есть компании, выходящей за рамки очереди в солдатской кантине или общей душевой, было довольно трудно. Эрнст, как обычно, не сказал и не сделал ничего, хотя бы отдаленно схожего с реакцией на предложенную шутку.
Вот и все общество, какое мне досталось, подумал Игнац. Пуританин да лишенное чувства юмора бревно.
И тут же, словно по сигналу суфлера, с западного края окопов донесся негромкий свист, а следом появился и Глодер. В свои девятнадцать Руди Глодер выглядел куда более полным жизни и взрослым, чем Ади и Эрнст, уже основательно выбравшие третий десяток. Веселый, красивый, светловолосый Руди, с его искрящимися голубыми глазами и добродушным остроумием, был в роте всеобщим любимцем. Он уже получил звание ефрейтора, и успех этот ни у кого зависти не вызвал. Те, кто знал его только с чужих слов, кто слышал о его блестящем владении винтовкой, об умении сочинять смешные песенки, о заботливом отношении к товарищам, нередко проникались к нему неприязнью. «Так, говоришь, музыкальный, спортивный, умный, веселый, храбрый, простой и до невозможности красивый? Уже ненавижу». Но разумеется, стоило такому человеку свести с Руди знакомство, как и он, подобно всем остальным, оказывался бессильным устоять перед его обаянием.