– И если мы покажем вам фотографии нескольких людей, вы сможете его узнать?

– В любое время, – ответил я, ощущая, как ко мне возвращается уверенность. – Это лицо я никогда не забуду.

Впервые за всю ночь Браун сел за стол.

– Ну что же, сынок, – сказал он. – Должен признаться, я и представить не мог, что именно от тебя услышу. Как ты, наверное, уже догадался, нам сообщил о тебе профессор Саймон Тейлор. Сказал, что тут происходит нечто подозрительное, возможно заслуживающее нашего внимания. Вчера после полудня мы взяли на себя смелость присоединиться к тебе и немного походить за тобой по городу. А уж когда я услышал, как ты поминаешь Гитлеров, Браунауна-Инне и прочее, да еще и прилюдно, я, уж ты мне поверь, чуть не выпрыгнул из моих чертовых слаксов. Мне казалось попросту невероятным, чтобы студент узнал откуда-то эти имена и остался, однако ж, человеком, которому можно доверять, человеком, который играет по правилам. Но, похоже, твое объяснение – единственное, какое имеет смысл. Ты услышал, как старик говорит во сне. Наверное, мне следовало самому до этого додуматься. Как говаривал Шерлок Холмс, когда отбросишь все невозможное, то и останется правда, какой бы невероятной она ни казалась.

Теперь и для Хаббарда настал черед подняться из-за стола. Он раздернул шторы, и в комнату хлынул свет зари, такой белый, что у меня заломило в глазах. Отец тоже встал, не без труда.

– Так мы можем наконец забрать сына домой?

– Вы можете делать все, что считаете нужным, полковник. Мне очень жаль, что мы отняли у вас столько времени. Однако вы слышали то, что я должен был вам рассказать, и понимаете – дело заслуживало проверки.

– Я понимаю.

– И вы понимаете, Майки, какую клятву принесли, не так ли?

Я кивнул, тоже встал, потянулся. От холодного воздуха ляжки у меня покрылись гусиной кожей. Неужели на мне все те же дурацкие хлопчатобумажные шорты, в которые я влез прошлым утром?

Внезапно в голове трепыхнулась мысль.

– Да, а все-таки, что со Стивом? – спросил я. – Что вы с ним сделали?

– Сделали? Да ничего мы с ним не сделали, Майки. Он уж несколько часов как вернулся к себе в общежитие.

– Знаете, вы здорово заблуждаетесь на его счет, – сказал я. – Я про эти подозрения, про гомосексуализм. Не знаю, откуда они взялись, но это неправда. Просто неправда.

Глаза Брауна немного расширились.

– Нет? Что ж, спасибо за информацию, Майки. – Он неторопливо покивал мне, и я почувствовал, как меня вновь продрало холодком, впрочем, Браун уже поворотился к моему отцу. – Вы непременно хотите сразу отправиться домой, полковник? Мы сняли для вас номер в «Харчевне павлина», это на Байярд-лейн, – хорошее место, очень уютное, – может, вам будет удобнее отправиться туда?

Я быстро повернулся к отцу:

– Отличная мысль, папа, сэр… – Черт, как я к нему обращаюсь-то? – Поедем туда, позавтракаем. Все лучше, чем тащиться до самого Коннектикута.

О нет, Принстон я покидать не собирался. Не раньше, чем отыщу Бауэра. Цуккермана. Как бы он теперь ни назывался. И где бы ни был.

Тайная история

Одинокая жизнь

– Да, вот это я называю уютом, – произнесла мама, когда мы, поскрипывая половицами, вошли в маленький вестибюль «Харчевни павлина».

– Очень похоже на английскую гостиницу, – одобрительно кивнул отец.

Английская гостиница, подумал я. Ну наверное.

Выкрашенные в белый цвет ступени привели нас на открытую веранду – из тех, на которых сидят в креслах-качалках опрятные старушки с вязаньем, пока внуки их прячут по устроенным под половицами тайникам свои коллекции бейсбольных открыток. В этом доме не было ни пластика, ни дымчатых стекол, ни нейлоновых ковров, ни псевдоколониальной плетеной мебели, ни фасонистых разводов краски или трафаретных узоров на стенах, ни бледно-зеленых якобы ситцев, ни непременного набора гравюр в ясеневых рамках, ни визга принтера за стойкой портье, ни кремовой пластмассовой решетки, перегораживающей вход в закрытый бар, ни перестука орешков, засасываемых пылесосами, ни кислых запахов, оставленных вчерашней кубинской вечеринкой, ни тягостной атмосферы прогорающего заведения с минимальным штатом, облаченным в униформу из синтетики, – нет, лишь приятный сумрак, домашний уют и непринужденные, без претензий, отдающие Бабушкой Моузес [165] изящество и элегантность.

– А когда ты в последний раз был в английской гостинице? – спросил я у отца.

Тот пробурчал нечто уклончивое, и мы проследовали из вестибюля в столовую. Быть может, при нацистской гегемонии все гостиницы Англии так и остались усадьбами в духе Агаты Кристи или оживленными пансионами на манер Маргарет Локвуд. [166] Хотя в этом я почему-то сомневался.

Завтрак оказался превосходным. Никакого тебе кленового сиропа, чтобы поливать им бекон и знаменитые блинчики, но огромные, пышные горячие оладьи, поблескивающие глазурью плюшки, кувшинчики с соком, вместительные фарфоровые чашки кофе и большая тарелка с фруктами. В английской гостинице ее назвали бы «Блюдом свежих фруктов», здесь же женщина, которая принесла завтрак, – судя по виду ее, она запросто могла оказаться владелицей «Харчевни» – поставила тарелку на стол и просто сказала: «А вот вам и фрукты». Мне это понравилось.

Я впился зубами в оладью, и скрытая в ней большая черничина, о присутствии коей я не подозревал, лопнула, оросив мой язык соком.

– М-м, – промычал я. – Не думал, что так проголодался.

– Еще бы, лапушка. Давай, налегай, – сказала мама, разрезая пополам виноградину и двумя пальцами забрасывая одну половинку в рот. Не знаю почему, но выглядело это так, точно руки ее обтянуты перчатками.

– Молодой человек, что доставил нас сюда, – сказал отец, расправляясь с плюшкой, которую венчала сверху похожая на яичный желток половинка абрикоса, – заедет за нами в шесть. Так что мы сможем превосходнейшим образом выспаться перед дорогой домой.

– Да, насчет дома, – сказал я. – Пожалуй, я все-таки останусь здесь.

Мама уронила на тарелку нож и испуганно уставилась на меня:

– Милый!

– Нет, ну правда, – сказал я. – Память у меня с каждой минутой проясняется. Я должен… н у, знаете, работать. Наверстывать упущенное.

– Но ты же еще нездоров. Тебе нужен отдых. И память твоя дома будет проясняться не хуже, чем здесь. Даже лучше. Подумай, как обрадовалась бы Белла, увидев тебя. Ты смог бы прогуляться с ней по всем вашим любимым местам.

Белла? Это что-то новенькое.

– Я напишу ей, – сказал я, похлопав маму по руке. – Она все поймет.

Мама отдернула, точно ужаленная, руку и тоненько вскрикнула:

– Лапа! Вот видишь, ты до сих пор не в себе.

– Да правда, мам. Со мной все в порядке. Честно.

– У тебя все по-прежнему путается в голове. Писать письма собаке… это же ненормально, милый, согласись.

Опля.

– Я просто пошутил, мам, только и всего. Хотел тебя подразнить.

– О. – Мама немного успокоилась. – Ну, тогда это попросту глупо.

Мы говорили странно приглушенными голосами, обычными для обедающих в ресторанах семей, которые ведут беседы так, точно каждое второе слово в них – «рак». Усилия, потребные для этого, начинали меня утомлять.

– Послушай, – сказал я нормальным голосом, прозвучавшим громогласным воплем. – Я должен остаться. До конца семестра всего лишь несколько недель.

Отец оторвался от газеты:

– Он дело говорит, Мэри.

– У меня же не горячка или еще что. Если я что-то забуду, Стив мне напомнит.

Отец нахмурился.

– Кто такой этот Стив Бернс? – спросил он. – Не помню, чтобы ты упоминал о нем раньше.

– Ну, не Стив, так Скотт, или Ронни, или Тодд… да любой из ребят.

– Тодд Уильямс очень милый молодой человек, – сказала мама. – Помнишь его сестру, Эмили? Ты ходил с ней на танцы, когда Уильямсы жили в Бриджпорте.

– Да. Конечно. Приятные люди. Вот Скотт обо мне и позаботится.

вернуться

165

Бабушка Моузес – прозвище Анны Мэри Робинсон (1860–1961) – художницы-самоучки, примитивистки; первая ее выставка состоялась, когда ей было 80 лет.

вернуться

166

Маргарет Локвуд (1916–1990) – английская актриса, очень популярная в 40-х гг.