«На сей раз – это всерьез».

Я собирался – вот что смешно-то, – собирался все рассказать Джейн как раз этим утром. Нет, не все. Насчет облатки я бы упоминать не стал. Подал бы все как эксперимент, нечто, производимое мною и Лео in vitro. Исследование природы времени и исторической возможности. Проект, осуществляемый ради развлечения и обретения нового знания. Это объяснило бы Джейн мой странный распорядок дня и ночи, мою рассеянность, мое с трудом подавляемое волнение, мои отлучки, не дав ей и намека на риск или безрассудство.

И ведь самое нелепое – в последнюю неделю Джейн не раз и не два спрашивала у меня, чем я занимаюсь. Она не стояла, скрестив на груди руки, в проеме кухонной двери, не постукивала ступней в шлепанце по полу, соорудив на лице выражение вроде «как-ты-полагаешь-который-уже-час-ночи?». Не вперялась в меня взглядом, грозно вопрошая: «Ну?» Не раздувала свирепо ноздри, не пыталась, как то зачастую водится у влюбленных, досадить мне, весело напевая и притворяясь, будто в упор меня не видит.

Ничего подобного. Только едва различимые, смятенные вздохи, грустная сдержанность.

А теперь ее нет и уже не будет. С концами. Или без конца.

Быть может, думал я, быть может, это судьба приготовляет меня таким способом к тому, что мне предстоит совершить. Обрывает связи с настоящим, чтобы я мог вступить в новую жизнь, которую мы с Лео вознамерились создать.

Безумие, конечно. Это я понимал. Ничего у нас выйти не может. Нельзя изменить прошлое. Нельзя переиначить настоящее. Черт, да, скорее всего, и будущее-то переиначить нельзя. Гитлер уже родился, и этого не отменишь. Полный бред. И все-таки – какая проверка моих познаний! Я, знавший больше кого бы то ни было о Пассау, Браунау, Линце, Шпитале и прочих скучных подробностях убогого воспитания маленького Адольфа, мог проверить свои знания так, как никто до меня не проверял. Историк в роли Бога. Мне известно о вас столь многое, мистер Так-Называемый-Гитлер, что я могу помешать вам появиться на свет. При всех ваших умных-преумных речах, шикарных мундирах, факельных шествиях, изрыгающих смерть «пантерах», печах-убийцах и надменных повадках. При всем этом вы полностью во власти аспиранта, заучившего назубок ваши юные годы. На-ка, съешь, важная шишка.

Разумеется, для Лео все нами задуманное было исполненной великого значения миссией. Окончательная правда о ней, ошеломительная ее суть открылась мне через два дня после ухода Джейн.

Естественно, я попытался ее отыскать. Как и прежде, я, в надежде на примирение, отправился к ней в лабораторию. Ну похожу я с очаровательным и глупым видом на задних лапках, и Джейн покровительственно погладит меня по головке, и все будет хорошо. Как же.

В лаборатории я застал рыжего Дональда. Он все пытался сглотнуть волнение, от чего нелепый ком его кадыка подпрыгивал на белой шее вверх и вниз.

– Джейн, она… э-э… вроде как, ну, знаешь… ее здесь больше нет.

– Что значит «нет»? Была да вся вышла? Как яйца, пакеты с молоком и боеприпасы?

– Принстон. Исследовательский грант. Она тебе не говорила?

– Принстон?

– Штат Нью-Джерси.

Отлично. Пять с плюсом. С охеренным.

– И ни о каком телефоне спрашивать, я полагаю, не стоит?

Дональд пару раз пожал костлявыми плечами. Я взирал на него с ненавистью:

– Это что? Попытка передать номер сигнальными флажками?

Он поправил большим пальцем очки:

– Джейн особо просила…

Я не отрывал от Дональда взгляда. Глаза его расширились от страха, он дернул ладонью вверх, словно заслоняясь. Впрочем, я этот тип людей знал. Ни черта я от него не добьюсь. Тощий, хилый, башковитый, прыщеватый, слабый. Труднее сломить ослиное упрямство слабого, чем решимость сильного.

– На хер! – рявкнул я ему в физиономию. – Так и скажи ей, на хер! Если спросит обо мне, передай, я сказал: «На хер».

Он кивнул, холодная слоновая кость его малокровных щек пошла противными красно-оранжевыми пятнами.

Я протянул руку к веренице украшенных опрятными бирками пробирок.

Дональд испуганно заквакал.

И тут все во мне словно замедлилось. Я видел подергивающиеся на горле Дональда синеватые вены, его приоткрытый мокрый рот. Я ощущал, как мышцы моей руки напрягаются, готовясь к толчку, от которого пробирки разлетятся по лабораторному полу. Слышал, как кровь ревет в ушах, выбрасываемая вверх, к мозгу, смерчем гнева, который раскручивался в моей груди.

И, словно обжегшись, отдернул руку. В каждой пробирке облегченно заколыхалось по голубому мениску, Дональд снова сглотнул, со скрипом, в горле у него совсем пересохло.

Внутренне я, может быть, и дерьмо, но не наружно. Я просто не смог этого сделать.

Из лаборатории я вышел, насвистывая.

Лео изобразил полное отсутствие удивления.

– Она вам напишет, – сказал он. – Хоть бейтесь об заклад.

Он весь ушел в свою трансатлантическую шахматную партию – тягал себя за бороду и хмурился над позицией, сложившейся на доске. Всего-то два короля, ладьи да пара пешек.

– Та самая партия? – спросил я, пытаясь выдернуть пролезший сквозь подлокотник моего кресла конский волос.

– Критический момент. Эндшпиль. Камерная музыка шахмат, так его называют. А у меня получается что-то вроде камерной параши. Хорошие ходы даются с таким трудом.

Держался бы ты лучше физики, подумал я, с отвращением наблюдая, как он удовлетворенно хихикает, а острить предоставил другим.

– Кто этот малый, с которым вы играете? – спросил я.

– Ее зовут Кэтлин Эванс.

– Тоже физик?

– Конечно. Без ее работ я бы УТО не построил.

– Она про УТО знает?

– Нет. Хотя, думаю, она со своими принстонскими коллегами работает над чем-то похожим.

– Принстонскими?

– Институт перспективных исследований. С университетом никак не связан.

– Все равно. Один черт. Принстон. Ненавижу этот гребаный город.

– Эйнштейн в свое время тоже перебрался в Принстон. И многие другие беженцы.

– Джейн не беженка, – холодно отметил я. – Она дезертирша.

– Знаете, Гитлер совершил в этом смысле огромную ошибку, – сообщил, игнорируя мои слова, Лео. – Большинство тех, кто создал современную физику, работали в Берлинском университете и в Геттингенском институте, и многие из них бежали в Америку. Германия могла получить атомную бомбу в тридцать девятом. Если не раньше.

Я нетерпеливо встал и еще раз прошелся вдоль книжных полок.

– А существует какая-нибудь связь между еврейской кровью и наукой? – спросил я.

– Сейчас половина ученых здесь – азиаты. Индийцы, пакистанцы, китайцы, корейцы. Возможно, это как-то связано с положением чужака. Ни культурных корней, ни места в обществе. А числа универсальны.

– Та дамочка из Принстона, с которой вы играете в шахматы, Кэтлин Эванс. Она, судя по имени, не из чужаков.

– Она англичанка, так что в Америке – чужестранка.

– Еще одна дезертирша.

Это замечание Лео ответом не удостоил.

– Но в шахматы вы ее могли бы и обыгрывать.

– Это почему же?

– Так ведь вы, евреи, играете в них с блеском. Это всякий знает. Фишер, Каспаров и так далее.

– «Вы, евреи»? – Удивленный Лео оторвался от доски.

– Ну, вы же понимаете, о чем я. Вы, «люди еврейской крови», если вам так больше нравится.

– О, – негромко вымолвил Лео, – так вы не поняли? Ну конечно, тут я виноват.

Он вылез из кресла, подошел ко мне, стоявшему у книжных полок, положил мне на плечо руку.

– Майкл, – сказал он. – Я не еврей. Во мне нет еврейской крови.

Я вытаращил глаза:

– Но вы же говорили…

– Я никогда не говорил, что я еврей, Майкл. Разве я хоть раз говорил это?

– А ваш отец? Освенцим! Вы сказали…

– Я знаю, что я сказал, Майкл. Конечно, мой отец был в Освенциме. Он служил в СС. И мне приходится жить с этим.

Как напустить побольше дыма

Француз и шлем Полковника: I

– С тобой невозможно разговаривать, Ади. – Ганс Менд рассмеялся и, признавая поражение, с подчеркнутым благодушием пожал плечами. – Отныне пусть все будет по-твоему. Черное – это белое. Солнце восходит по вечерам. Яблоки растут на телеграфных столбах. Дания – столица Греции. Обещаю больше с тобой не спорить.