Ганс, нахмурясь, оторвался от чтения. Английской цитаты – скорее всего, из Шекспира, – он не понял, однако слова об олухах и деревенщине пришлись ему не по душе. Впрочем, день тогда был действительно чертовски холодный, а в дурное настроение впадать случается каждому. Он обратился к середине книги.

22 апреля 1918 Наконец-то весна!

Wintersturme wichen dem Wonnemond… [98]

Ну, во всяком случае, теоретически. Зимние бури, быть может, и стихли, однако артиллерийские все еще с нами. И хоть нежный свет весны, возможно, и вправду сияет под любовно легкими душистыми ветерками, дуновения, что несутся к нам по лесам и лугам, отдают не веселым смехом и улыбчивыми глазами, но злобной гримасой и шипением гигантских отравленных облаков.

Да-да, еще одна газовая атака томми. Этим утром погибли двое и сильно пострадал Эрнст Шмидт. Мы с Мендом первыми бросились за масками, Шмидт же остался на месте, чтобы поднять тревогу. И чуть не заплатил за свою тупость жизнью. Едва поняв, что он задумал, я схватил его маску и, точно тигр, понесся к нему, ободряя попутно солдат в цепи и утешая отравленных. Однако вся слава досталась Шмидту, и я был первым, кто погладил его по спине, как смирного, преданного пса, коим он и является, и пообещал порадеть, чтобы в приказе по фронту была упомянута его «беззаветная храбрость». Не хватало мне еще и этой мороки.

Ганс читал и чувствовал, как сердце его сжимается.

Прошелся по линии окопов, извещая о новых приказах касательно использования граммофонов в блиндажах. Сколь мудро наше начальство, как тонко понимает оно, что для нас самое главное! Повсюду только и разговоров, что о храбрости Шмидта. И никто не превозносит его громче, чем я. Поступили две новости, хорошая и плохая. Хорошая состоит в том, что мы, похоже, удерживаем Мессинский кряж и Армантьер. Если нам удастся продвинуться вперед до того, как американцы получат на Западном фронте серьезный плацдарм, это наступление может увенчаться успехом. Плохая – на сей раз не слухи, но подтвержденный факт, – вчера канадский пилот, совсем еще новичок, сбил ротмистра фон Рихтгофена, [99] и тот погиб. Все очень подавлены. Два года изнывал я от зависти к «Den Roten Freiherrn», к внушаемому им преклонению, втайне понимая, однако, что Берлин, принимая сотворенный Рихтгофеном миф, совершает роковую ошибку. Англичане похоронят его со всеми воинскими почестями. Похоже, существуют сомнения в том, кто же его все-таки сбил – канадский ли авиатор или австралийские пулеметчики, с земли.

После обеда перебранка в офицерской столовой. Гутман, как выяснилось, обожает Вагнера, что я нахожу нелепым. Его теории относительно творений Вагнера безнадежны и, на мой злобный взгляд, извращены. Гутман считает, будто все эти сочинения «прослоены психологическим и политическим смыслом». Как всякий представитель его расы, он отказывается признать, что вещь есть вещь, и ничто иное. Что произведение искусства означает лишь то, что в нем сказано, и является тем, чем является. Куда там, ему необходимо извлечь из каждой фразы свой собственный слой путаной чуши. Я разозлился и, почувствовав, что Полковник заскучал, решил немного поиграть с нашим Гуго. Сказал, что неплохо бы ему вспомнить о Миме и Зигфриде. О маленьком недоростке, нибелунге Миме, обучавшем Зигфрида выковывать меч и в то же время замышлявшем измену. (Я видел по физиономии Гутмана, что он понял – говоря «нибелунг», я подразумеваю «еврей».) Еврей Миме задумал использовать чистоту и бесстрашие Зигфрида как средство, которое позволит ему получить кольцо и обрести власть над миром. И чем же кончает Миме? Да тем, что Зигфрид, убив дракона, завладевает кольцом, а следом обращает свой меч против Миме. Ха-ха! Кстати сказать, «Миме» сильно смахивает на Memme, [100] а кем, как не трусами, показали себя нибелунги? Разумеется, они свершили над Зигфридом гнусную месть, заколов его в спину. Но кольца-то они не получили! И никогда не получат.

– Кольца, которое сами же и изготовили, – чопорно отметил Гутман.

– Да, из украденного ими золота! – резко парировал я. – Оно никогда им не принадлежало. Никогда!

– Что же, оно и понятно, – согласился Гутман, кивая, по обыкновению своему, точно раввин – вот-де какой я умный и смиренный. – Власть над миром достается лишь тем, кто готов отречься от любви.

– Что ж, одно можно сказать с уверенностью: она не достается самодовольным бандершам вроде вас, – выйдя из себя, заявил я.

Сидевшие за столом офицеры покатились со смеху. Им-то было известно, что, при всей его драгоценной гейдельбергской учености и выставляемом напоказ интеллекте, смрадное богатство Гутмана имело своим источником раскинувшуюся по всей Германии и принадлежащую его отцу сеть дешевых театриков. В эти жалкие заведения люди приходят не ради Шиллера и Шекспира, а ради девок (уж мне ли не знать!!!).

Гутман побагровел и, отвесив, на манер коротышки-юнкера, сухой поклон, покинул столовую, а младшие офицеры насмешливо выкрикивали в его удаляющуюся спину: «Aufgeblasene Puffmutter! Aufgeblasene Puffmutter!»

Беседуя после того с Полковником, я заметил, что Гутман человек не такой уж и дурной. Главная его беда, сказал я, в том, что он провел слишком много времени вдали от настоящих боев и утратил связь с окружающей нас действительностью. Впрочем, скромно добавил я, моя теория насчет того, что офицеров среднего звания следует время от времени посылать сражаться бок о бок с солдатами, вне всяких сомнений, безнадежно устарела и отзывает сентиментальностью…

– Нисколько, – ответил Полковник, – нисколько…

И я понял, что заронил в его голову мысль. Ха! Не удивлюсь, если через пару дней Гуго Гутман окажется на передовой, а там, при наличии удачи и вследствие кое-каких моих скромных манипуляций, в мире, глядишь, и станет одним евреем меньше.

Спать завалился пьяным. Полковник задержал меня и намекнул в разговоре, что я, возможно, стою в очереди на повышение!

Жизнь хороша.

Ганс дрожащими пальцами перелистал страницы и попал на запись совсем уж свежую.

24 мая 1918

Утром столкнулся с Мендом и Шмидтом. Услышал от них идиотскую историю о том, как прошлой ночью французы совершили вылазку и захватили лучшую каску полковника Балиганда, которую наш дурень-адъютант (Гутман, да сгноит Господь его душу, был, по крайней мере, внимателен) забыл после вчерашней вечерней инспекции в блиндаже обер-лейтенанта Флека. Мусью приползли по каким-то траншеям, выкопанным (как хорошо я это помню!) три с половиной клятых года назад, забрались в траншеи Флека, закололи часового и перерезали горло всем спавшим солдатам, какие им подвернулись под руку, включая и самого Флека. Они завладели кое-какими документами (военного значения имеющими меньше, чем искусавшие мой член лобковые вши), пятью винтовками, ящиком не годных к употреблению гранат и, как теперь выясняется, гребаным парадным, мать его, шлемом полковника Балиганда.

Я поразорялся немного о том, какое это безобразие (как будто мне не наплевать), побряцал оружием, после чего случилось и впрямь безобразие – Шмидт ухватил меня грязными лапами за рукав. Из его поврежденного газом горла доносилось невнятное бульканье насчет того, что он-де точно знает, что я задумал, и я совсем уж собрался отечески погладить его по головке и удалиться, как до меня вдруг дошло: он же упрашивает меня не впадать в безрассудство и не пытаться в одиночку вернуть полковничью каску! Можно подумать, мне могла когда-нибудь втемяшиться в голову подобная дурь. Да пусть французы хоть срут в нее каждую ночь – отныне и до судного дня, – мне-то что.

Конечно, если бы от меня этого потребовали, мне пришлось бы отправиться за ней, поскольку именно такие поступки и создают репутацию, но Эрнст-то, дурень, требовал, чтобы я ничего такого не делал. Солдатик попросту преклоняется передо мной, – противно, но забавно. Я не стал разубеждать его в том, что героический Рудольф и впрямь рехнулся настолько, что решил голыми руками перебить всю французскую армию, лишь бы вернуть нам медный сральник. И тут в голове моей возник довольно изящный план. Я подумал: черт побери, готов поспорить, что сумею подбить его отправиться за каской!

Я сыграл на недавнем увечье Шмидта, сделал вид, будто озабочен его пригодностью к службе и собираюсь попросить для него освобождения от передовой. Шмидт, с его упрямым умишком мужлана, отнесся к этому как к страшному оскорблению! Я понимал, ему хочется выказать себя передо мной героем, и не сомневался – он проглотит мою наживку, как то и положено люмпен-пейзанину. Рядом с нами торчал Менд, и потому я не мог позволить себе действовать совсем уж в открытую. Однако попозже я перехватил Шмидта и с полчаса поработал над ним, довольно искусно. Почти уверен, что он выкинет какую-нибудь глупость.

Что же, может, сработает, может, и нет.

Сейчас уже за полночь. Подожду еще час с небольшим, посмотрю, что к чему. С северной насыпи отлично виден сектор К и нейтральная полоса перед ним. Если Шмидт отправится на поиски славы, я его увижу.

А вдруг он прихватит с собой кого-то еще? Хм. Да нет, он пойдет в одиночку. У него один только друг и есть – Менд, а Менд слишком, слишком труслив, чтобы принять участие в подобном кретинизме. Шмидт выступит в путь один, и, если ему удастся добыть каску, я подползу к проволоке, дабы встретить его, – сделав вид, будто тоже решился на эту затею, – и мы с триумфом возвратимся назад.

Посмотрел в календаре – ночь сегодня почти безлунная. Отменно! Шмидт наверняка полезет к французу.

вернуться

98

Бури злые стихли в лучах весны (из «Весенней песни» Зигфрида, опера «Валькирия» Р. Вагнера).

вернуться

99

Барон Манфред фон Рихтгофен (1892–1918) – самый прославленный из немецких воздушных асов Первой мировой войны, прозванный за алый цвет его самолета «Den Roten Freiherrn» – «Красный барон».

вернуться

100

Трус (нем.).